Неизвестно, сколько бы просидела так Дарья, если бы ее не окликнули:

— Штой-то ты, девка, засиделась. Ай стерегешь кого?
Дарья подняла голову. Перед ней стояла бабка Сорокина, в черном сатиновом платье, с тонкой суковатой палкой; она пригнала к речке гусей. И чудно стало Дарье — будто бабка появилась из детства, из сказки. Она тихо, мечтательно улыбнулась, ласково глядя на бабку сияющими, мокрыми от слез глазами.
— Стерегу, бабушка... вчерашний день стерегу.
Она как в тумане поднялась, чуть покачнувшись, и молча побрела к хутору.
Бабка, опершись подбородком на палку, изумленно глядела ей вслед, долго соображая. Наконец тонкие бескровные губы ее тронула понимающая усмешка.
— И-ии, нагорюешься, девка, с тремя-то чужими...
И раздумчиво потрясла седой головой, то ли жалея, то ли осуждая.
Дарья, словно в полузабытьи, вся во власти недавних мыслей зашла во двор и заглянула в большой сарай, который служил сеновалом и где летом спали дети.
Из маленького квадратного оконца свет падал на узкую железную кровать. Учёба, сбив на пол тканевое одеяло, свернувшись калачиком, крепко спала. Рядом на подушке лежала привядшая ветка акации. Из алого полуоткрытого рта протянулась ниточка слюны. Сладок сон на заре.
В углу, у глухой стены, на широком старом диване в обнимку лежали и посапывали, как ежики, Васька с Иваном.
Дарья долго смотрела на Нюрку, на ее румяное, беззаботное лицо. «На выгоне просидела допоздна с девчатами, а акацию какой-нибудь кавалер подарил... Вот тебе и Учёба...». Дарья укрыла ее одеялом, задернула занавеску на оконце и, легонько скрипнув дощатой дверью, вышла.
Над хутором поднимался и шумел разноголосьем летних крестьянских работ долгий солнечный день.
В колхозе «Моховском» прошел слух, что председателя снимают с работы. Слухи в хуторе — что полая вода: отшумела — и трава растет. Но по этому случаю долго толковали и прикидывали; как же оно так вышло: восемнадцать лет руководил, а теперь по шапке...