Мохов вздохнул и умолк, пересыпая из горсти в горсть белый, искрящийся на солнце песок. В глазах его была тихая, несвойственная ему мечтательность:

— Брат Иван жив? — спросил Мрыхин, прерывая молчание.
— Погиб. В Сталинграде...
Мохов помолчал немного, просеял песок сквозь пальцы и продолжал с той же неторопливой раздумчивостью:
— Главное, вся суета, все, что, кажется, минуту назад радовало и веселило тебя, остается там. — институт кивнул головой вниз. — А здесь и мысли другие приходят. Вот ты спросил об Иване — я о нем всегда тут вспоминаю... О себе думаю, о своей жизни. На работе все бегом, все некогда, годы идут, а оглянуться недосуг, откладываешь на потом. Жизнь не вечна, эту истину поздно понимать начинаешь. Давно я тут пацаном бегал? А теперь вот сижу седой, старый. Что сделал? Как жизнь прожил? Ты молодой, может, не доводилось еще ломать голову... Оказывается, это не простая штука. Взять Пашку, сына, моего... Как институт тебе показался?
Мрыхин пожал плечами и, не понимая, куда клонит Мохов, сказал неопределенно:
Парень... ничего. Самоуверен немного.
Не то! Не то! — Мохов с досадой махнул рукой.
— Ты не мог не заметить, не понять. Без совести он! Ни к чему порядочному у него интереса нет. Один сын, ничего не жалел. Любил без памяти. Правда, дела председательские не давали к нему поближе быть. Мне некогда, и жене некогда, — может, и упустили... Потом курить стал, вино, драки... Из дому убегал. Ну, в институт с горем пополам поступил, в сельскохозяйственный. Закончил кое-как. Полжизни отнял у меня этот институт. Направили к нам зоотехником. Тут бы за ум взяться, работать, образумиться бы. Нет, волынить стал. Опять вино, опять собутыльники, разъезды ночные... Женился. Ребенок родился. Через год все полетело в тартарары. Жена ушла, работу бросил, пошел к дружкам на шабашку — коровники делать, дворы асфальтировать. И хвалится: зарабатывать больше стал, свободу почувствовал. А какая свобода?..
Мохов взял плитку песчаника и с силой швырнул ее вниз, вспугнув пару овсянок в ковылях. В голосе его и в глазах не было ожесточения, и скорее уныние выражало усталое лицо. Мрыхин слушал, не проронив ни слова.